Религиозный анархизм д.мережковского. Результаты поиска по \"историческое христианство\" Святая плоть мережковский

Мы живем в лучшем из миров. Это убеждение издавна утешает мыслящую часть человечества, которая время от времени задается вопросом, сколько таких миров было всего? И что послужило причиной их угасания? Время шлифует цивилизации. Шлифовка мрамора - настоящее искусство, но шлифовка цивилизаций подвластна только руке Великого Мастера... Каково место современной цивилизации в этой извечной цепи? Эта книга Дмитрия Мережковского никогда не издавалась в России. Она была написана в эмиграции под впечатлением Апокалипсиса, который наступил на родине поэта в 17-м году XX столетия.


Заглянув в глаза Зверю, Мережковский задался теми же вопросами и обратился за их разрешением к глубокой древности. Чтобы как следует разобраться в духовной жизни этих в буквальном смысле слова до-Потопных времен, он изучил гору древних текстов, многие из которых, видимо, никогда не будут переведены на русский язык. В результате получилась блестящая книга о современном человечестве, со всеми его достоинствами и слабостями, осененная неизбежной перспективой грядущего Страшного Суда. С выводами автора можно, конечно, не соглашаться, но лучше все-таки сначала прочитать эту книгу.

«Третий Завет»


Выработанная Д. С. Мережковским (в творческом сотрудничестве с З. Н. Гиппиус) концепция «нового религиозного сознания», многими воспринятая как культурно-религиозный ренессанс Серебряного века, в равной степени противостояла и материализму, и церковной христианской традиции. Заимствовав основы своей теории у итальянского богослова XII века аббата Иоахима Флорского, Мережковский развил концепцию, согласно которой на смену двум первым заветам (Ветхий завет Бога-отца и Новый Завет Бога-сына), должен прийти Третий Завет - Святого Духа; «завет Свободы вослед заветам Закона и Благодати». В первом Завете (как считали Мережковские), «открылась власть Божья, как истина»; во втором - «истина, как любовь;» в третьем и последнем - «любовь, как свобода».

В этом последнем царстве «произнесено и услышано будет последнее, никем еще не произнесенное и не услышанное имя Господа Грядущего: Освободитель». Третий Завет должен был стать, по их мнению, религией Святого духа, своеобразным синтезом «правды о земле» (язычества) и «правды о небе» (христианства). Таким образом, по Мережковскому, исполнением «сокровенной Тайны Святой Троицы» исторический процесс замкнёт начало с концом и настанут «новое небо и новая земля» обетованного в Апокалипсисе, библейской Книге Откровения.

В этом контексте Мережковский рассматривал духовную историю человечества как противостояние двух «бездн»: «бездны плоти» (воплощённой в язычестве) и «бездны духа» (христианский бесплотный аскетизм), двух несовершенных начал, стремящихся к синтезу через «духовную революцию» - в будущей «новой Церкви». Эту церковь Мережковский и Гиппиус именовали «Церковью Третьего завета». Мережковский осознавал себя «пророком» нового религиозного сознания и выстраивал свои концепции в соответствии с троичным законом диалектики (конфликт тезиса и антитезиса; завершение - синтезом).

Дмитрий Мережковский. Третий Завет 2. Тайна Запада. Атлантида-Европа

Издательства: Эксмо, 2007 г.

Двадцать пять веков люди ломают голову над загадкой древних: что такое Атлантида - миф или история? Что же значит миф Платона? В трех великих столкновениях Запада с Востоком ставится один вопрос: кто утолит вечную жажду человечества - Атлантида в рабстве ли Европа в свободе? Но для Дмитрия Мережковского, через двадцать пять веков после Платона, эти вопросы относятся не к мифу, а к истории. Мережковский пишет о погибшей Атлантиде в 30-е годы ХХ века, по крохам собирая самые невнятные, глухие упоминания. И приготовления к войне, неразумная европейская и агрессивная большевистская политика напоминают ему о том, как некогда подошла к своему концу атлантическая цивилизация, как милость богов сменилась на гнев и как была разрушена и ушла под воду Атлантида.

Д.С. Мережковский «думал о Евангелии всю жизнь и шел к "Иисусу Неизвестному” через все свои прежние построения и увлечения, издалека глядя в него, как в завершение и цель».

Произведение вышло в свет в Белграде в 1932 году. Ранее автор читал отдельные главы книги в своих публичных докладах и печатал в периодических изданиях. Книга стала последней в трилогии о путях спасения человечества: «Тайна трех: Египет и Вавилон» (другое название - «Тайная мудрость Востока» 1925 г.), «Тайна Запада: Атлантида и Европа» (1931 г.). Во всех этих произведениях, как, впрочем, и в предыдущих, Мережковский отыскивает общие черты в религиях разных народов (впоследствии это вылилось в признание им отдельных положений экуменизма), а также проводит культурологический и этнографический анализ различных культур.

Для Д.С. Мережковского было очевидно существование в мироздании некой полярности, двух противоборствующих правд: божественной и дьявольской, духовной и плотской. Эта борьба порождала, по его мнению, разные типы человеческого сознания: для одних - это путь к Богу, к святости, к людям, ко всему миру во множестве его проявлений; для других - к самообожествлению, к отъединению от людей, к человекобожеству. На раннем этапе творчества писатель пытался примирить Бога и антихриста, развивая в своей концепции ряд гностических тезисов о творческой роли человека в мироздании и энергии зла, столь же необходимых, сколь и благо. Впоследствии Мережковский сумел осознать ложность такой позиции. Он считал, что сатанинское дерзновение рождается в человеке как предпосылка гармоничного будущего, но этот путь приводит его к самовозвеличиванию своего «Я».

«Рождение богов. Тутанкамон на Крите» - роман русского писателя и религиозного философа Дмитрия Мережковского, написанный им в эмиграции. Впервые опубликован в журнале «Современные записки» (1924), затем издан в Праге (1925). В последующие несколько лет роман был переведён на основные европейские языки. Является первой частью «восточной дилогии» (второй роман «Мессия» издан в 1928 году). Литературный критик О. Михайлов отмечал «великолепное знание истории, её красочных реалий и подробностей, драматизм характеров, <остроту> конфликта», которые позволили Мережковскому «создать повествование незаурядной художественной силы».

Действие романа происходит на древнем Крите, его жители исповедуют культ агрессивного звероподобного божества, которому приносятся человеческие жертвы. Главная героиня произведения, юная жрица Дио, которая сомневается в вере предков и приходит к мысли о приходе нового Бога, представлена писателем как предшественница христиан. Влюблённый в похожую на мальчика Дио, которой около 15 лет, вавилонский купец Таммузадад не может добиться от неё ответного внимания. Он соглашается на предложение устроить убийство подруги Дио - девочки по имени Эойя, считая, что взаимная любовь двух девушек стоит у него на пути. В финале романа Таммузадад жертвует своей жизнью и добровольно погибает на костре, чтобы спасти Дио от казни.

Критика отмечала: «…новый роман Мережковского отличается обычными качествами и недостатками этого крупного писателя. <…> Удивляешься дару исторического проникновения, пластичности описаний, прекрасному языку, но коробит желание писателя подогнать историю к предвзятой религиозной идее», «[в романе] завязывается трагическая коллизия, являющаяся основною темою творчества Д. С. Мережковского - борьба Христа и Антихриста… <…> Тема „Тутанкамона" именно „рождение богов" - выделение из космической религии - истины о Боге-Жертве, Боге-Искупителе, пророческой мечты о Христе… <…> Раскол, прорыв благополучно утвержденного религиозного сознания критян - основная мысль Мережковского»

Дмитрий Мережковский.Египетские романы 2 Мессия

Издательство: Издательство Ивана Лимбаха, 2000 г.

Дилогия о «прообразах» христианства в древнем Египте, прозревающем из толщи веков будущую истину «третьего завета» (два романа: Рождение богов. Тутанкамон на Крите (1924) и Мессия (1926–1927))


Издательство: Художественная литература. Москва, 1993 г.


«Смерть богов. Юлиан Отступник» - роман Д. С. Мережковского, впервые опубликованный в 1895 году на страницах журнала «Северный вестник» (под заголовком «Отверженный») и ставший первым в трилогии «Христос и Антихрист». В центре повествования - история жизни византийского императора IV века Флавия Клавдия Юлиана, перед лицом наступающего христианства пытавшегося «возродить реформированное язычество под знаком культа Солнца». Роман, посвящённый противопоставлению «двух правд» - христианской (аскетической) и языческой (плотской) и двух «бездн»: небесной и земной (царство Бога, царство «Зверя»), - заложил основу религиозно-философской концепции Мережковского, по-своему развивавшей и исследовавшей идеи Третьего Завета.

Роман «Юлиан Отступник» заинтересовал как широкие круги читателей, так и литературную критику. Последняя, усмотрев в молодом писателе «ницшеанца», тем не менее, признавала достоинства первого символистского исторического романа: блестящее знание эпохи, неизвестной, виртуозное владение языком. Всё это (как замечает биограф Ю.Зобнин) выгодно отличало «Юлиана» «от исторической беллетристики той поры, ведущей свое начало от романов Данилевского».

Вскоре романом заинтересовались зарубежные издатели. Русская парижанка, горячая поклонница Мережковского, Зинаида Васильева в 1899 году перевела роман на французский и опубликовала его в «Journal de Debates» в 1900 году. Несколько месяцев спустя он вышел в Париже отдельным изданием, положив начало европейской славе Мережковского.


«Воскресшие боги. Леонардо да Винчи» - роман Д. С. Мережковского, напечатанный в 1900 году журналом «Мир божий», вышедший отдельным изданием в 1901 году и ставший второй частью трилогии «Христос и Антихрист» (1895-1907).
Будучи идейно связан с первой и третьей книгами и развивающий идею автора о «движении истории как борьбы религии духа и религии плоти», роман обладает полной смысловой самостоятельностью и законченностью сюжета, в центре которого - жизнь итальянского гуманиста эпохи Возрождения Леонардо да Винчи (1452-1519).

Во втором романе трилогии Д. С. Мережковский (как отмечает критик О. Михайлов) «широкими мазками рисует эпоху Возрождения в противоречиях между монашески суровым Средневековьем и новым, гуманистическим мировоззрением, которое вместе с возвращением античных ценностей принесли великие художники и мыслители этой поры». Начало романа перекликается с финалом «Юлиана Отступника», с «вещими» словами Арсинои о будущих далеких потомках, «неведомых братьях», которые «откопают святые кости Эллады, обломки божественного мрамора и снова будут молиться и плакать над ними». В одной из первых сцен «Леонардо да Винчи» откапывают ту самую статую Афродиты Праксителя, у подножья которой плакал маленький Юлиан.

По Мережковскому, противостояние двух «правд» и в эпоху Леонардо создаёт столь же неразрешимые проблемы, как это было во времена Юлиана. Художник, ищущий «синтез на путях научной истины», терпит поражение; живет в состоянии раздвоения, пугая учеников возникающим в его облике призраком Антихриста. Второй роман трилогии, таким образом, не разрешая поставленных вопросов, выводит их развитие на новый уровень, перемещая фокус вонимания автора с Запада на Восток


"Антихрист. Петр и Алексей» - историософский роман Д. С. Мережковского, написанный в 1903-1904 годы, впервые напечатанный в журнале «Новый путь», а отдельным изданием вышедший в 1905 году. Роман «Антихрист. Петр и Алексей», ставший третьей частью трилоги Мережковского «Христос и Антихрист», был (вместе с двумя первыми частями, «Смерть богов. Юлиан Отступник» и «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи»), переиздан в Берлине в 1922 году. Все три романа имели большой успех в странах Западной Европы и обеспечили Мережковскому общеевропейскую известность.

Мировоззренческая позиция автора, как отмечали исследователи, в заключительной части трилогии претерпела (в сравнении с первмыи двумя романа) некоторое смещение. Мир здесь по-прежнему есть царство непримиримых «бездн», но рассматривается этот конфликт с этической, христианской точки зрения.

Иначе изображен в романе народ: если в двух первых романах «чернь» (склонная к предательству) противостояла «людям природы» (солдатам Юлиана), то в «Антихристе» народной «черни» как таковой нет; крестьяне становятся здесь самостоятельной доминантой; городской мелкий люд неоднороден и неоднозначен; изображен - временами с сочувствием. Народ несёт здесь как светлые идеи жертвенности (Докукин), как и идею вселенского разрушения («Запалим <…> огоньки!… Россия и вся погорит, а за Россией - вселенная!» - Старец Корнилий). Народ здесь (согласно З.Минц) оказывается носителем и «правды о небе», и «правды о земле»; в нем - обетование грядущего «синтеза».

В настоящую книгу Д.С.Мережковского (1865-1941) вошла его последния трилогия

Испанские мистики (1940-1941)

  • Св.Тереза Иисуса
  • Св.Иоанн Креста
  • Маленькая Тереза

В этих книгах писатель подводит итог своим размышлениям о судьбах христианства в мире, как всегда тесно связывая события прошлых столетий с современностью. В первой трилогии речь идет о реформаторах "внешних", во второй - о "внутренних", чей мистический опыт, по мысли Мережковского, призван преобразить три мировые ветви христианской Церкви в Церковь Вселенскую.


Книга адресована тем, кто интересуется философией и историей религий.

Эта книга - не только блестящий образец романа-биографии, написанного на благодатном материале эпохи Реформации, но и глубокие размышления писателя о вере, свободе личности, духовном поиске, добавляющие новые грани к религиозно-философской концепции автора.

Архив книг - биография и 7 книг Дмитрия Мережковского в формате htm

«Иисус Неизвестный»(1934)
Трилогия «Лица святых от Иисуса к нам»

1. «Павел. Августин» (1936)

2. «Франциск Ассизский» (1938)
3. «Жанна д’Арк и Третье Царство Духа» (1938)

Трилогия «Реформаторы»

1. «Лютер»
2. «Кальвин»
3. «Паскаль»

Афиняне же все и живущие у них иностранцы ни в чем охотнее не проводили время, как в том, чтобы говорить и слушать что-нибудь новое. И, став Павел среди ареопага, сказал: Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано «неведомому Богу». Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам.

(Деян. 17: 21–23)

Начало XX столетия мы недаром называем «серебряным веком» русской культуры. Для русской интеллигенции это не только годы творческих озарений и феерической игры таланта. Сквозь бьющую через край жизнь неожиданно прорывается ощущение призрачности человеческого существования, беззащитности человека в мире. Во всем слышен нарастающий апокалиптический ритм:

…И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул.
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.

Почти неуловимое чувство близости конца старого, привычного мира пробуждает в человеке стремление к обновлению души, тоску по миру духовному.

«Мы были все в те годы мучительно заинтересованы загадкой бытия и искали разгадку ее в религии и в общении с людьми, посвятившими себя подобным же поискам», – писал позже Александр Бенуа в своих воспоминаниях.

Действительно, на всех литературных чтениях, выставках, встречах и вечерах, происходивших в Москве и Петербурге, рано или поздно все разговоры сводились к вопросам веры и религии. в большинстве своем была духовно далека от «ортодоксальной» Церкви, хотя почти все полагали себя христианами.

Поэтому наибольшей популярностью в творческой среде пользовалась теория Дмитрия Мережковского, которую поддерживали Зинаида Гиппиус, Николай Минский, Дмитрий Философов и Василий Розанов. В ней «историческому христианству» и многовековому опыту Церкви противопоставлялось «новое религиозное сознание», явно окрашенное в революционно-мистические тона. Обвиняя Церковь в аскетизме, лишающем все живое красок, в обрядовости и нежелании замечать человека, Мережковский предлагал создать «новую» церковь, которая соединит в себе черты земного и небесного, освятит собою и жизнь, и науку, и искусство.

Зеленоглазая наяда

Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус – эти имена навсегда соединены с понятием символизма в русской поэзии.

«Высокая стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки… бросалась в глаза своей наружностью. Весь Петербург ее знал благодаря этой внешности и частым ее выступлениям на литературных вечерах, где она читала свои… стихи с явной бравадой», – писал о Гиппиус один из петербургских издателей. Что и говорить, не было человека, который не слышал бы об этой необыкновенной женщине. Даже Лев Троцкий, в 1918 году объясняя гражданам, что «Бога нет, ангелов нет, чертей и ведьм тоже нет», тут же оговаривается: «Нет, впрочем, одна ведьма есть – Зинаида Гиппиус».

Гиппиус многолика. Она и поэтесса, и автор серьезных критических статей, и хозяйка шумных литературных вечеров, и высокомерная, циничная дама с папиросой в одной руке и лорнетом – в другой, а еще она – красивая женщина и жена Дмитрия Мережковского.

Старший символист

Поэт и писатель, глашатай символизма, Мережковский начинал с декадентского отрицания старого мира, с «песен сумерек» тоскующей души.

Так жизнь ничтожеством страшна,
И даже не борьбой, не мукой,
А только бесконечной скукой
И тихим ужасом полна,
Что кажется – я не живу
И сердце перестало биться…

Со временем в творчестве Мережковского происходит перелом. Из безысходности рождается жажда чуда, способного оживить погибающую душу. Этим чудом для Мережковского становится эллинистический культ красоты и гармонии мира и человека. В результате на свет появляется роман «Смерть богов. Юлиан Отступник», в котором автор любуется героями умирающей античности – эстетами, софистами, гностиками, так похожими на современников самого Мережковского. Тем не менее, именно этим романом Мережковский начинает историческую трилогию «Христос и Антихрист», подчеркивая, что все его творчество так или иначе связано с христианством.

Философски осмысливая христианскую историю, Мережковский считал, что Католическая церковь свою историческую задачу освобождения мира от язычества выполнила, и ей пора уйти со сцены. Будущее общемировое «христианское Возрождение» начнется благодаря Православной Церкви, и его основой станет русская культура. Потому что именно в ней, незаметно для «омертвевших» догматиков, уже происходит раскрытие «настоящего» христианства, подобно закваске, положенной в муку. И когда наконец Церковь сумеет осознать это, тогда явится миру Грядущий Третий Завет – «завет Свободы вослед заветам Закона и Благодати».

Однако ни иерархи Церкви, ни рядовое священство о «предвидениях» Мережковского не догадывались, и следовало, конечно, поставить их в известность.

«Определенно мысль наша приняла такую форму: создать открытое… общество людей религии и философии для свободного обсуждения вопросов Церкви и культуры… Подлинность и святость “исторической” христианской Церкви никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, то есть христианства… хранимого реальной исторической Церковью?» – пишет Гиппиус.

Итак, цель была определена, основная проблема тоже. Не хватало человека, который сможет ярко и талантливо выразить это «желание Бога» наравне с «желанием жизни». Человека, ищущего религии, которая бы вместо «отречения, аскетизма, одиночества… оправдала, освятила, приняла жизнь».

Этим «требованиям» полностью соответствовал .

«Коллежский советник, пишущий сочинения»

Сложно представить себе человека более противоречивого, чем В. Розанов. Им зачитывались, его идеи пересказывали друг другу, даже для либеральной творческой интеллигенции Розанов был слегка enfant terrible. Писатель с большим религиозным темпераментом, даже страстью, он увидел в учении Церкви один только невыносимый для него аскетизм, так и не заметив за ним самого христианства, не услышав его Благой Вести. Розанов напоминает слепого, взявшегося описывать Сикстинскую Мадонну.

В «историческом христианстве», по Розанову, «ничто из бытия Христа не взято в такой великий и постоянный символ, как смерть. Уподобиться мощам, перестать вовсе жить, двигаться, дышать – есть общий и великий идеал Церкви». Церковь не видит, что «в грусти человек естественный христианин. В счастье – естественный язычник. Две эти категории… не принесены “к нам”, они – “из нас”. Они – мы сами в разных состояниях». Земная радость, земная любовь – что может быть прекраснее этого? «Язычество – утро, христианство – вечер… неужели не настанет утра, неужели это последний вечер?» – тоскует Розанов. И это не отвлеченный эллинизм Мережковского, а реальная история жизни писателя, сознательно поставившего все свое творчество в зависимость от собственной судьбы.

Восемнадцатилетним юношей Розанов обвенчался с сорокалетней Аполлинарией Сусловой, бывшей любовницей Ф.М. Достоевского. Брак оказался трагическим. Она, по словам Гиппиус, «живя с ним, не только истерзала его, но и на всю последующую жизнь его наложила свою злую лапу». Проще говоря, категорически отказалась дать развод. «Что Бог сочетал, того человек не разлучает», – язвительно отвечала она на все просьбы и уговоры.

Поэтому по законам Российской империи второй брак Розанова считался гражданским, а пятеро детей, в нем рожденных, – незаконнорожденными. Именно этот факт и послужил началом отторжения Розанова от Церкви. От Церкви, но не от Христа. «Боже Вечный, стой около меня. Никогда от меня не отходи», – заклинает он.

Гиппиус пишет: «Розанов к Нему был страстен… Христос – Он свой, родной, близкий. И для Розанова было так, точно этот живой, любимый его чем-то ужасно и несправедливо обидел, что-то отнял у него и у всех людей, и это что-то – весь мир, его светлость и теплость».

Отнял и семейное, ничем не замутненное счастье. Вторая жена Розанова, вдова священника, до конца своих дней (несмотря на тайное венчание) переживала это «сожительство» как глубочайшую трагедию, а ее муж не мог изменить существующее положение вещей. Не мог, но и мириться с этим не хотел.

Если Церковь поставила на место жизни – смерть, на место семьи – аскезу, если Церковь говорит лишь о духе, то он, Розанов, поставит на первое место плоть.

«Пол – не орган и не функция… но зиждительное лицо… для разума он непостижим, но он есть, и все сущее из Него и от Него, – утверждает Розанов. – Связь пола с Богом бо льшая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом». Человек «включен в порядок природы, и точка этой включенности и есть пол как тайна рождения новой жизни». Именно эта «творящая» функция пола и дорога Розанову, без нее человек не может ни жить, ни дышать. Удивительно, но цельного человека Розанов просто не видит, человек как-то сразу распадается у него на дух и плоть, и только плоть является истинным началом, заложенным в человека. Союз мужчины и женщины есть самое прекрасное, благодаря этому союзу в мир рождаются дети, благодаря этому продолжается сама жизнь. И не имеет никакого значения, освятила ли Церковь этот союз, ведь он изначально благословлен Богом.

«Девушки, девушки – стойте в вашем стоянии! Вы посланы в мир животом, а не головою: вы – охранительницы Древа Жизни…» – пылко восклицает Розанов в сборнике «Опавшие листья».

Розанов был готов сражаться за «своего» Христа и принял мысль о Религиозно-философских собраниях горячо и радостно. Идея понравилась и Александру Бенуа, и Леону Баксту, и Николаю Минскому, и даже Сергею Дягилеву. Такого в Петербурге еще не было!

Оставалось убедить в необходимости этих встреч противоположный лагерь, и в первую очередь обер-прокурора Святейшего Синода Константина Петровича Победоносцева.

«Победоносцев над Россией простер совиные крыла»

Так охарактеризовал эпоху, связанную с его именем, Александр Блок. До самой своей смерти в 1907 году Победоносцев оставался обер-прокурором Синода. Уже откатилась волна революции 1905 года, принесшая стране и Конституцию, и упразднение предварительной цензуры, а Победоносцев юридически оставался тем, кто говорил «да» или «нет» на любое живое движение души в России. «Не надо», – были его любимые слова. Победоносцев считал, что народу, о котором радел, не надо понимать слова молитв, не надо задумываться над смыслом богослужений, поскольку истина постигается не разумом, но верой, «стоящею выше всех теоретических формул и выводов разума». Веры же этой, искаженной полуязыческими преданиями и обрядоверием, у патриархального русского народа было и так достаточно.

Богословия и всяких «исканий истины» обер-прокурор не любил и боялся, он не хотел, чтобы о вере размышляли и говорили. Все эти «духовные поиски» есть только упражнения любопытного и праздного ума, а простого человека, живущего правильно и честно, только сбивают с толку.

Интересно, что Победоносцева равно пугали и Лев Толстой, и Владимир Соловьев, и… святитель Феофан Затворник , и , причем последние двое едва ли не больше первых.

Милее всех его сердцу были сельские пастыри и их малограмотные чада. От них не приходилось ждать сюрпризов, они были залогом надежности и неизменности. И вот от такого человека надо было получить согласие на проведение встреч явно вольнодумной интеллигенции с духовенством.

Не по закону, но и не вне

Это была захватывающая, увлекательная игра: заставить Победоносцева дать «разрешение».

Гиппиус так рассказывает об этом: «В предварительных обсуждениях плана действий Розанов мало участвовал. Никуда не годился там, где нужны были практические соображения и своего рода тактика. Он не понимал органически никакого “секрета” и невинно выбалтывал все, что знал, кому придется… Понемногу наметилась дорожка за плотный занавес». Этой «дорожкой» стал Валентин Тернавцев, чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Священного Синода, о котором Сергей Маковский вспоминает: «Не будь его, вряд ли вышло бы что-нибудь из затеи, для того времени чрезвычайно трудно осуществимой. Он один сумел говорить с представителями Церкви как свой человек, принадлежащий ей умом и сердцем, и таким же своим казался он и не церковным слушателям, далеко не разделявшим его безоговорочной веры… Человек яркого ума, высокой духовности и непоколебимой нравственной воли». Именно Тернавцев сумел убедить ближайшее окружение Победоносцева в необходимости этих собраний.

8 октября 1901 года состоялась встреча учредителей Религиозно-философских собраний Дмитрия Мережковского, Дмитрия Философова, Василия Розанова, Виктора Миролюбова и Валентина Тернавцева с обер-прокурором. И вот под флагом миссионерских собеседований между «представителями Церкви и людьми, ищущими религиозной истины», в получастном порядке, без официального устава, такие встречи были разрешены.

Вечером того же дня учредителей в полном составе (включая Гиппиус, Бакста и Бенуа) принял в лавре митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Антоний (Вадковский). Владыка благословил проведение собраний и обещал свою искреннюю поддержку начинающемуся делу. После аудиенции «более всего разговору было о поразившем нас белом клобуке с бриллиантовым крестом и о красоте и величественно-ласковой осанке митрополита Антония», – пишет Александр Бенуа в «Моих воспоминаниях».

Пастырь добрый

Бриллиантовый крест на митрополичьем клобуке… Единственная «роскошь» владыки Антония. В остальном он был настоящим бессребреником: ездил в простой карете, отменив парадный выезд; свое годовое содержание и долю так называемого «кружечного сбора» передавал благотворительным организациям, а остальные деньги раздавал нуждающимся клирикам и их семьям. Все, кто был знаком с этим замечательным человеком, отмечали его сердечность, доброжелательность и деликатность. Митрополит Антоний восстановил допетровский обычай посещения тюрем на Светлой седмице и в праздник Рождества Христова, ездил в тюремные больницы, организовывал сборы пожертвований для заключенных. При нем было создано Предсоборное присутствие, что сразу поставило митрополита в ранг либеральных иерархов Церкви.

Определение Святейшего Синода о графе Льве Толстом 1901 года – свидетельство об отпадении Толстого от Церкви – плод редакторской работы митрополита Антония. В первоначальном варианте, составленном Победоносцевым, речь шла об отлучении от Церкви, владыка же оставлял дверь открытой: Толстому надо было только постучать в нее.

Троицкий собор Александро-Невской лавры, 1912 год. На отпевании митрополита Антония среди архиереев рядом стоят архиепископы Сергий (Страгородский) и Антоний (Храповицкий), ближайшие помощники митрополита Антония во всей предсоборной деятельности. Пройдет время, и именно они будут нести перед Богом ответственность за всех русских людей, не отступивших от своей веры, – и в Советской России, и за границей: митрополит Сергий станет Патриаршим Местоблюстителем, а впоследствии Патриархом Московским и всея Руси, а митрополит Антоний возглавит Русскую Православную Церковь Зарубежом.

«Они шли навстречу миру с открытым сердцем»

Итак, Религиозно-философские собрания были разрешены. Председателем совета собраний стал ректор Санкт-Петербургской духовной академии, епископ Ямбургский Сергий (Страгородский), вице-председателем – архимандрит Сергий, ректор Петербургской семинарии.

Давая оценку духовенству, участвовавшему в собраниях, Мережковский писал: «Они шли навстречу миру с открытым сердцем, с глубокой простотой и смирением, со святым желанием понять и помочь, “взыскать погибшее”».

Для проведения собраний был выбран малый зал Императорского Географического общества. Во всю его длину стоял стол, покрытый зеленым сукном, по стенам были расставлены дополнительные кресла для гостей. Статую Будды, стоявшую в углу, закутали темным коленкором. «Подальше от соблазна», – иронично отреагировала увидевшая это Гиппиус.

На первом же заседании в зале не оказалось ни одного свободного места. «Тут и архиереи – вплоть до мохнатого льва Иннокентия (Беляева. – М.В. ), и архимандриты – до аскетического Феофана… Тут же и эстеты, весь “Мир искусства” до Дягилева. Студенты светские, студенты духовные… и наконец самые заправские интеллигенты, держащиеся с опаской и любопытством», – вспоминает Гиппиус.

Будущие оппоненты с интересом приглядывались друг к другу.

Во вступительной речи епископ Сергий сказал: «Нам тяжело наше разъединение и взаимное непонимание. Нас тяготит сознание всей пагубности этого разъединения и всей нашей ответственности за него. Нам нужен путь к единству, чтобы… потом вместе жить и работать на общерусскую пользу».

После владыки Сергия с программным докладом «Русская Церковь перед великой задачей» выступил Валентин Тернавцев. Итальянец по матери, высокий, плотный, чернобородый, обладавший выраженным южным темпераментом, Тернавцев производил неизгладимое впечатление. Но то, что он хотел донести до слушателей, оказалось не менее впечатляющим. Вкратце описав ситуацию в России, докладчик признал ее безвыходной. Причину он видел в неразрешимых противоречиях между верховной властью и бюрократией, между народом, живущим по идеалам церковным, и земством, не желающим с этим считаться, между Церковью, светской мыслью и образованием. Объединить все эти силы для возрождения России может только Церковь. Но Церковь проповедует небесное и устраняется от земного, социального служения, а интеллигенция все свои силы отдает лишь служению гуманистическим идеалам, не подкрепляя их духовно. «Наступает пора не только словом, но и делом показать, что в Церкви заключается не один лишь загробный идеал. Наступает время открыть сокровенную в христианстве правду о земле – учение и проповедь о христианском государстве». По мысли Тернавцева, должно произойти «религиозное перерождение самого должностного самочувствия власти». «Наступает время, когда вопрос о Христе станет для власти вопросом жизни и смерти, источником бесконечной надежды или бесконечного ужаса… Это ново в христианстве, и в этом для России путь религиозного творчества и откровения о всемирном спасении… И можно считать уже вполне свершившимся фактом, что проповедовать в России – значит проповедовать на весь мир», – триумфально закончил свою речь Тернавцев.

Гиппиус пишет, что доклад Тернавцева очень понравился «всем светским», ведь речь, по их мнению, шла о том, могут ли существующие христианские конфессии, и в первую очередь Православная Церковь, ответить на накопившиеся за века «всечеловеческие вопросы», положив этим начало религиозного объединения человечества. Ответное слово взял председатель собраний.

Епископу Сергию удалось унять «бурные восторги» и направить обсуждение доклада в адекватное русло: согласившись с Тернавцевым по вопросу о необходимости возрождения России, он указал на то, что любая благая цель на земле «может быть достигнута и при наличных (то есть существующих) церковных идеалах». «Когда представители Церкви действительно устремились к небесному, они достигали и земного», – разъяснил свою мысль владыка.

Обсуждение темы продолжалось до позднего вечера. Вернувшись домой, растроганный Мережковский записал: «Епископ духом своим показал, как надо вести себя: своего не искать, а чужое беречь… Тщеславие и самолюбие умерли, а забила живая струя духовных интересов».

Великий и ужасный

Конечно, на повестку дня собраний был вынесен и вопрос «об отлучении Льва Толстого от Церкви», волновавший тогда практически всю Россию. Основным докладчиком на этом заседании был Дмитрий Мережковский. Стараясь быть объективным, Мережковский сначала подробно обрисовал возмущение либеральной печати по поводу «позорного акта». «Передовая» общественность припомнила Церкви всё, даже насильственное Крещение Руси («кто не придет завтра к Днепру, тот не друг князю…»). Часть «светской» стороны активно поддерживала эту точку зрения (не следует забывать: Толстой был кумиром многих и многих, по всей России создавались «толстовские общины»), что вынудило духовенство не менее эмоционально указать на явное оскорбление Толстым и самого института Церкви, и всех ее Таинств. Окончив основную часть, Мережковский высказал свою личную точку зрения: «В толстовском нигилизме вся постпетровская культурная Россия… < думая >, что борется с Церковью, то есть с историей, с народом, за свое спасение, – на самом деле борется за свою погибель: страшная борьба, похожая на борьбу самоубийцы с тем, кто мешает ему наложить на себя руки».

Это был совершенно неожиданный поворот дискуссии. В первую очередь, потому, что впрямую задевал присутствующих представителей этой самой культуры. Поднялся шум, отовсюду доносились выкрики, полные взаимных претензий. Возможно, именно на этом собрании побывал Максимилиан Волошин, описавший то, что увидел, так: «Бледные и испитые лица петербургских литераторов вперемежку с черными клобуками монахов, огромные седые бороды и живописные головы священников, лиловые и коричневые рясы; острый трепет веры и ненависти, проносившийся над собраниями, – все это рождало смутное представление о раскольничьем соборе XVII века».

В результате проблема взаимоотношений Толстого и Церкви переросла в бурное обсуждение отношений Церкви и самодержавной российской государственности, включая синодальное управление. Высказаться хотели все без исключений, поэтому председательствующему пришлось перенести дискуссию на последующие собрания.

«Вечная» тема

После обсуждения с владыками Антонием и Сергием было принято решение посвятить несколько заседаний вопросу о христианском браке, чтобы дать возможность высказаться обеим сторонам. Это была «розановская» тема, созвучная его «Семейному вопросу в России», тема болезненная, лично им выстраданная. Ему было что сказать. Вплотную к ней примыкала и общая для Розанова и Мережковского теория «святой плоти», противостоящая церковному аскетизму.

На собраниях Розанов очень редко вмешивался в прения, в основном слушал и быстро писал свои комментарии в записную книжку. Но сам их не читал, а доверял кому-нибудь другому, более того – никогда не было известно заранее, кто на этот раз будет «голосом Розанова».

Тему открыл своим докладом «О браке (психология таинства)» иеромонах Михаил (Семенов). Гиппиус так пишет о нем: «Иер. Михаил слыл “ученым богословом”… имел он и “светскую” образованность, знакомство с современной литературой, поэзией… Он был наслышан, конечно, что писатель Розанов, специально занимающийся “брачным вопросом”… обвиняет “монашествующих” и самоё Церковь, что приверженность к аскетизму заставила их “косо смотреть” на брак и семью… Иер. Михаилу и подумалось, наверно, что начинать надо прямо с розановской темы».

Слушая доклад, Розанов в записной книжке немедленно набросал ответ: «Мужчина и женщина в брак христианский не входят, супружество в брак христианский не входит, рождение в брак христианский не входит. Церковь не брак любит, не супружество, не детей, но те курульные кресла, на которых она восседает при заключении брака… Церковь радеет только за девство, истинное учение Церкви, конечно, против брака».

Когда комментарий Розанова был озвучен, со стороны духовенства выступил протоиерей Иоанн Егоров. Он сказал: «Девство – это первобытная красота, Богом созданная природа человека… Христианство, проповедующее девство, проповедует девство природы во всех отношениях».

Ответ Розанова был провоцирующим: «Вопрос о браке и девстве будет тогда исчерпан, когда будет решено, что выше: брак или девство. Докладчик говорит, что девство выше… Я укажу противоположное… Что такое человек? Образ и подобие Божие. Что такое Бог? Троица, которая, как известно: Отец и Сын и Дух. Спрашивается, что такое третье? На это обыкновенно отвечают молчанием, но в одной книге сказано: мать. Дух Святой – мать. Божество по существу есть семья: Отец, Сын и Мать». Такого, конечно, никто не ожидал, даже духовенство растерялось. Возникла пауза.

Но триумф не состоялся. Со своего места поднялся писатель и богослов М.А. Новоселов. В его резких словах звучало осуждение всех «светских», не понимающих и не признающих божественности Церкви. Особенно «досталось» Розанову: ему Новоселов напомнил слова апостола Павла: «…их конец – погибель, их бог – чрево, и слава их в сраме: они мыслят о земном». «Когда речь была окончена, возражать никому не хотелось. Мережковский заметил только, что с “христианской точки зрения, не следовало обвинять всех так кровожадно», – признает Гиппиус.

Но Розанов не сдавался, ведь за ним оставалось еще право основного доклада. К следующему заседанию доклад был готов. Предоставим слово самому автору:

«Я предложил, чтобы новобрачные первое время после венчания оставались там, где и повенчались… Мне представлялась ночь и половина храма с открытым куполом, под звездами , среди которого подымаются небольшие деревца и цветы… Вот тут-то, среди цветов и дерев под звездами, в природе и вместе с тем во храме, юные проводят неделю, две, три, четыре… Разве… на богослужении нашем не возглашается: “Говорю вам, что Царствие Божие подобно Чертогу Брачному…”?.. Внести в нашу церковь Чертог Брачный и была моя мысль… При этом, разумеется, никаких актов (как предположил епископ Антоний (Храповицкий. – М.В. ) на виду не будет, так как после грехопадения всему этому указано быть в тайне и сокровении… и именно для воспоминания об этом… отдельные чертоги (в нишах стен…) должны быть завешены кожами, шкурами зверей, имея открытым лишь верх для соединения с воздухом храма».

«Укажите нам путь»

Наконец в феврале 1903 года подошли к «святая святых» – вопросу о «догматическом развитии». Спорили, собственно, не столько о развитии существующих догматов (в буквальном смысле слова), а о возможности «новых откровений», касающихся развития христианского творчества и культуры. Не следует забывать, что все присутствовавшие миряне считали себя христианами и этот вопрос напрямую относили к себе.

Поставленные темы звучали так:
  • Можно ли считать догматическое учение Церкви завершенным?
  • Осуществлены ли в действительности европейского человечества (в государстве, обществе, семье, культуре, искусстве) откровения, заключенные в христианстве?
  • Возможно ли дальнейшее религиозное творчество в христианстве, каковы его пути, каким образом оно может быть согласовано со Священным Писанием и Преданием Церкви, канонами Вселенских соборов и учениями святых отцов?

При обсуждении этих, прямо скажем, «неподъемных» вопросов разделение произошло и в церковных рядах. Профессор богословия Петр Иванович Лепорский сразу ответил на все вопросы отрицательно. Невозможно ни «количественное приумножение догматов», ни даже дальнейшее постижение заключенной в них тайны. «Догматика только констатирует факт», – подчеркнул он. Оспаривая это утверждение, профессор Александр Иванович Бриллиантов заметил, что «настаивать на непостижимости откровения – значит отрицать само понятие откровения… откровение нужно усвоять верой и знанием…» Его поддержал и протоиерей Иоанн Слободской: «Нужно раскрывать все более и более опытом ума данную нам истину, воплощать ее в новых выражениях, и это новое будет свидетельствовать о жизни Церкви, об истинной жизни религиозного сознания… Развитие догматов есть не что иное, как развитие всей нашей жизни, самого человека по образу Христа».

Интеллигенция заволновалась: можно ли жить и вдохновляться догматами, и как этого добиться? Существующие догматы, пусть и данные через Откровение, для этого не подходят.

Благодаря Розанову, заявившему, что «Бог есть милое из милого, и вот, как начали “догматики” строить, Христос заплакал и отошел от строящих», встал вопрос о «новом откровении», которое должно освятить «радостное, земное» творчество.

Розанова поддержал Мережковский. Речь шла о том, возможно ли поставить дары духовные на службу дару творчества: «Если каждый момент молитвы – откровение, отчего вы не допускаете, что будут откровения, от которых зависят судьбы мира, новый образ Церкви, новый образ нравственности?» Вопрос этот относился напрямую к епископу Сергию как возглавляющему «церковную» часть собраний. Владыка ответил: «В моей одиночной молитве бывают откровения. Но все эти откровения не имеют никакого значения, например, для науки и искусства».

Духовенство давало понять своим оппонентам, что категорически не хочет вступать на путь обсуждения абстрактных религиозно-философских конструкций, а будет и дальше неустанно оберегать порученное ей Богом наследство.

Слова профессора духовной академии протоиерея Сергия Соллертинского еще больше подчеркнули безнадежность создавшейся ситуации. Обращаясь к оппонентам, он заметил, что «в то время, когда голова очень просвещена и способна понимать глубины христианства, наши поступки являются не только не христианскими, но в полном смысле языческими… Не следует ли все силы нашего развитого разума сосредоточить на… нравственных задачах?..»

Это уж было совсем обидным. Мало того, что предложение выступить единым фронтом на благо человечества Церковь не принимает, еще и указывает интеллигенции на то, что начинать надо с малого, то есть с себя, а потом уже радеть обо всех живущих на земле.

В ответ от имени всей «светской» стороны высказался Мережковский: «Для нас христианство в высшей степени неожиданно, празднично. Вот мы именно эти непризванные, неприглашенные на пир – прохожие с большой дороги: мытари, грешники, блудники, разбойники, анархисты и нигилисты. Мы еще в темноте нашей ночи, но уже услышали второй зов Жениха, но робко, стыдясь своего неблагообразного, не духовного, не церковного вида, подходим к брачному чертогу… а мертвая академическая догматика – это старая, верная прислуга Хозяина, которая не пускает нас… Мы пришли радоваться празднику, и этому ни за что не хотят поверить… Богословы слишком привыкли к христианству. Оно для них серо как будни…»

Эти слова Мережковского оказались не только логическим, но и фактическим окончанием полуторагодичных встреч. В марте 1903 года устным распоряжением Победоносцева Религиозно-философские собрания были запрещены.

Эпилог

Примирение интеллигенции с Церковью оказалось невозможным. Идя на «зов Жениха», интеллигенция несла с собой невыносимо тяжелый груз – высокоумия, рефлексии и героического пафоса ниспровергателей «всяческой неправды».

Пожалуй, легче было верблюду пройти в «иглиные уши», чем интеллигентам разглядеть Истину, хранимую Церковью.

Скоро все изменится. Революция 1917 года кровавым катком пройдет по судьбам миллионов людей. Горе очистит сердца и все лишнее оставит позади – тогда то, что было предметом отвлеченных рассуждений, станет последней и единственной надеждой. И для многих примирение состоится.

(Дмитрий Мережковский: исповедание Третьего Завета) Полон чистою любовью, Верен сладостной мечте, A.M.D. своею кровью Начертал он на щите. А.С. Пушкин

В Новом Завете рассказывается такой эпизод. Когда апостол Павел
прибыл в Афины проповедовать учение Христа, то «некоторые из эпикурейских
и стоических философов стали спорить с ним; и одни говорили:
«что хочет сказать этот суеслов?», а другие: «кажется, он проповедует
о чужих божествах», потому что он благовествовал им Иисуса и воскресение.

И, взяв его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать,
что это за новое учение, проповедуемое тобою? …

И, став Павел среди ареопага, сказал: Афиняне! По всему вижу я,
что вы как бы особенно набожны.

Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашёл и жертвенник,
на котором написано: «неведомому Богу». Сего то, Которого вы,
не зная, чтите, я проповедую вам». (Деяния. 17, 18, 22-23).

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Всю свою жизнь Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865 -1941) только
тем и занимался, что искал этого Неведомого Бога и проповедовал
Его со всею страстью, какая только была ему отпущена. Нашёл ли
он Его – об этом знает только этот Неведомый Бог. Кем был этот
Бог? На этот вопрос в разные периоды своей жизни он давал разные
ответы, называя его то Христом, то Богом Третьего Завета – Св.
Духом, то Богом символической Троицы («Тайна Трёх»). Дело не в
именах – дело в самой вере и непрерывных исканиях. Мережковский
близок нам не только своими размышлениями о смысле жизни, о смысле
бытия, – можно сказать, в этих вопросах он ещё и не очень-то разбирался,
– но тем, что он искал высшей Истины и по мере сил нашёл её. Атомный
кризис – страх перед выступлениями Мао Цзедуна, размахивавшего
атомной бомбой в семидесятых годах, – конечно, этого Мережковский
не мог видеть. Равно, как и сегодняшнюю революционную ситуацию
в России. Но он видел другое: революция 17 года в обеих своих
ипостасях для него была символом общерусской катастрофы.

Уже в зрелые годы, будучи в эмиграции, он писал:

«Страдать и любить я готов до конца И знать, что за подвиг не будет венца» (1923 г.).

С 90-х годов XIX века и до самой смерти, уже во время второй мировой
войны, Мережковский неизменно был в центре внимания сначала русской,
а позднее международной общественности. Его проза и публицистика
уже при жизни были переведены на десятки языков, не только европейских,
но и азиатских. А его авторитет распространялся по всему миру,
не зная государственных границ. На праздновании его семидесятилетия
в Париже в 1935 году присутствовали члены французского правительства,
в том числе министр культуры – Гастон Раже, писатели из многих
крупных европейских стран. Мережковского трижды выдвигали на Нобелевскую
премию, – впрочем, не присудили ни разу, каждый раз находились
«веские причины», чтобы выбор был сделан иначе. Однако в других
знаках отличия, включая ордена и иные правительственные награды
разных государств, недостатка не было.

Глядя со стороны, можно сказать, что Д.С. Мережковский, также
как и неразлучная его подруга жизни Зинаида Николаевна Мережковская
(Гиппиус) прожили внешне необычайно благополучную и даже счастливую
жизнь (52 года брака без единой отлучки друг от друга не более,
чем на один день. Неизвестно ни одного письма или вообще какой-либо
переписки Д.С. и З.Н., хотя их общий архив не освоен до сих пор.),
особенно, если сравнить её с перипетиями судьбы большей части
русских писателей – эмигрантов, чья жизнь пришлась на ту же зубодробительную
историческую эпоху. Долголетие, крепкое здоровье до глубокой старости,
сравнительная материальная обеспеченность на протяжении всей жизни,
всемирное признание, знакомство с самыми влиятельными людьми мира
сего… . И вместе с тем постоянная бесприютность – и материальная
(эмиграция), и главное – духовная.

Вот что пишут о Д.С. некоторые мемуаристы: «Мережковский всегда
казался мне более духовным, чем физическим существом. Душа его
не только светилась в его глазах, но как будто просвечивала через
всю его телесную оболочку». (И Одоевцева «На берегах Сены»).
Или: «Как бы ни относиться к духовности Мережковского, начала
природного, земляного и плотского в нём уж очень мало, пожалуй,
совсем не было. Оба они – и он, и Зинаида Гиппиус – так и прошли
через всю жизнь особыми существами, полутенями, полупризраками».
(Б.К. Зайцев «Памяти Мережковского. 100 лет»).

Основной массив творчества Мережковского составляет его историческая
проза. Начав как историк – прозаик в конце XIX века романом «Юлиан
Отступник», он и закончил свою деятельность, умерев буквально
с пером в руке, не успев дописать последний исторический очерк
«Маленькая Тереза». Но изображение исторических фактов, тех или
иных персонажей как реальных, так и выдуманных никогда не было
для автора не то, чтобы самоцелью, но и вообще являлось второстепенным
элементом повествования. История под его пером – это некоторое
Действо, литургия, мистерия. Это то, что совершается во имя неких
провиденциальных целей героями, олицетворяющими мистический опыт
автора в постижении всего этого загадочного процесса.

Оценки различных исторических событий и трактовка их на протяжении
творческого пути автора подчас неоднократно менялись, порой на
диаметрально противоположные. Неизменным оставалось одно – взгляд
на них с точки зрения не участника истории, а как бы её творца,
основывающегося на узловых моментах исторического процесса, словно
ориентирующегося по звёздам в глубокой ночи. Эти звёзды определяют
и судьбы грядущих эпох, и само движение корабля, и курс, по которому
он следует. Каждая из исторических работ Мережковского, какой
бы эпохе она ни была посвящена (а размах его огромен – от Атлантиды
и Древнего Египта до современности), – лишь звено в огромной цепи
непрерывного и непрестанного художественно-философского исследования
мира и Бога, человека и человечества, которое проводит их автор,
создавая свою концепцию мироздания, его цели и смысла.

«Противоречия разрушают систему, ослабляют проповедь, но утверждают
подлинность переживаний, – писал Мережковский в предисловии к
своему последнему собранию сочинений, увидевшему свет в России.
– Как ни соблазнительно совершенство кристаллов, следует предпочесть
несовершенный, неправильный, противоречивый извне и противоречивый
изнутри побеждающий рост растения. Я не хочу последователей, учеников….,
– я хотел бы только спутников. Не говорю: идите туда; говорю:
если нам по пути, то пойдём вместе». Кстати, одну из книг своей
историко-философской эссеистики он так и назвал: «Вечные спутники».

Призыв к интеллектуальной раскованности, к свободе мысли необычайно
близок нам именно сегодня – и здесь сам Мережковский стал для
нас таким же вечным спутником. «Я не имею притязания давать людям
истину, – писал он, – но надеюсь: может быть, кто-либо вместе
со мною пожелает искать истины. Если да, то пусть идёт рядом по
тем же извилистым, иногда тёмным и страшным, путям; делит
со мною иногда почти безысходную муку тех противоречий, которые
я переживал. Читатель равен мне во всём; если я вышел из
них – выйдет и он».

…. В романе «Антихрист» («Пётр и Алексей»), который посвящён
истории России при Петре I, есть эпизод, изображающий тягостную
для отца и сына сцену одного из допросов Петром царевича Алексея
(А мы можем подумать как Сталин или Ягода, или Ежов… – допрашивали
в подвалах НКВД Зиновьева, Каменеве, Бухарина…) . «Они, – пишет
автор, – молча смотрели друг другу в глаза одинаковым взором.
И в этих лицах, столь разных, было сходство. Они отражали и углубляли
друг друга, как зеркала, до бесконечности».

Не меньше, чем о героях романа говорит этот образ и о его создателе.
Небо и Земля, Запад и Восток, Христос и Антихрист, дух и плоть,
вера и сомнение, государственность и народность, революция и религия
– бесчисленные зеркала, отражающие, преломляющие, множащие ракурсы
восприятия, охватывающие удивительно разнообразный и противоречивый
материал, переплавляемый писателем в тигле своего сознания, своей
души. Таков Мережковский сознательно. Таков, видимо, и бессознательно.
Как при его жизни, так и после смерти, писателя часто упрекали
в схематичности, в умственном конструировании надуманных оппозиций
при рассмотрении исторических явлений, в сухости и холодности
изображения.

В своей «Автобиографической заметке», написанной ещё до революции
1917 года, Д.С. частично признаёт эти упрёки, но в ответ говорит,
что для него всё это совершенно естественно, что он «не сочиняет»,
не придумывает нарочно, а просто не может мыслить и чувствовать
иначе.

Среди самых главных, самых мучительных для него вопросов – вопрос
о судьбах культуры. О месте разумных и подлинно человеческих начал
в бесконечных изломах и противоречиях исторического процесса.
Порой при чтении его работ кажется, что мир «сдвинулся с места
и в безумной фантастичности переживает вихрь антитез, тоски и
ожидания кончины», как заметил один из современников писателя
(Б. Грифцов. «Три мыслителя». Москва, 1911, стр. 125).

Острейшее чувство «финала». Мысль о завершении мировой истории
буквально пронизывает всё творчество Мережковского, делает его
необычайно созвучным нашему времени, позволяя с апокалипсической
ясностью взглянуть на путь всемирной культуры, дать прямо-таки
пронзительные оценки её высшим достижениям и творцам. Поскольку
смотрит он на них с высоты «последних вершин». Европейскую известность
принесла писателю его трилогия исторических романов «Христос и
Антихрист». Именно здесь он впервые попробовал проложить себе
курс в истории, ориентируясь по самым ярким звёздам. В трилогии
это римский император Юлиан, прозванный Отступником (роман «Смерть
богов»), Леонардо да Винчи («Воскресшие боги») и Пётр I («Антихрист»).

Содержание трилогии, впрочем, далеко выходит за жёсткие рамки
той идейной схемы, которая обозначена в названиях вошедших в неё
произведений, а зачастую прямо противоречит ей. В те годы Мережковский
считал, что всемирная история развивается как непрерывное противостояние
языческого и христианского начал (разумеется, со времени возникновения
последнего). При этом языческое отождествлялось с земным, а христианское
– с небесным. Непрерывная борьба духа и плоти как бы и выражала
движение исторического процесса. Эта концепция легла в основу
и его капитального исследования «Л. Толстой и Достоевский», где
Толстой назван «ясновидцем плоти», а Достоевский – «ясновидцем
духа». С годами писатель освободился от таких резких антиномий,
поэтому от романа к роману стиль его становится более совершенным,
ёмким, многосмысленным. Но и, конечно, поражает колоссальная
эрудиция автора, его умение вникнуть в мельчайшие детали быта
изображаемых эпох.

З. Гиппиус писала в дневниках, что для полноценного ознакомления
с материалом для очередного произведения Мережковский считал необходимым
хотя бы ненадолго выехать на «место действия», осмотреть места,
которые будут изображены, по возможности пообщаться с местными
жителями.

Образ императора Юлиана, сделавшего последнюю отчаянную попытку
остановить распространение христианства (христианство в те годы
представлялось Мережковскому как своего рода полу – дьявольское
нашествие), возродить древние языческие верования в конце XIX
века вызывал интерес не только у Мережковского: судьбы язычества
и христианства были в центре духовных исканий эпохи (как и сейчас).
Г. Ибсен также обратился к фигуре Юлиана в пьесе «Кесарь и галилеянин»,
затронув в ней проблемы, в общем, сходные с волновавшими Мережковского.

Судьба язычества в «Смерти богов» осмысливается как судьба культурного
наследия перед лицом наступающего варварства, роль которого в
романе исполняет ещё совсем исторически «молодое» христианство
с его строгой аскезой, проповедью неприятия земной жизни, а вместе
с ней и языческой культуры.

Сам автор во многом на стороне Юлиана, наделяет его собственным
трагическим мироощущением, тоской по уходящим в невозвратное прошлое
красоте и величию античной культуры. «Если нет ни чудес, ни богов,
вся моя жизнь – безумие,– признаётся в романе одному из своих
собеседников Юлиан.– …А за мою любовь к обрядам и гаданиям древности
не суди меня слишком строго. Как тебе это объяснить – не знаю.
Старые, глупые песни трогают меня до слёз. Я люблю вечер больше
утра, осень – больше весны. Я люблю всё уходящее. Я люблю благоухание
умирающих цветов… Мне нужна эта сладкая грусть, этот золотистый
и волшебный сумрак. Там, в далёкой древности, есть что-то несказанно
прекрасное и милое, чего я больше нигде не нахожу. Там сияние
вечернего солнца на пожелтевшем от старости мраморе. Не отнимай
у меня этой безумной любви к тому, чего нет! То, что было, прекраснее
всего, что есть. Над моею душою воспоминание имеет большую власть,
чем надежда…». Разумеется, и возвышенный поэтический стиль прозы
Мережковского этого периода, подчас отдающий безвкусицей, и само
трагическое мировосприятие идут от увлечения возвышенной риторикой
Ф. Ницше – общепризнанного кумира эпохи рубежа XIX – XX веков.

В книгах, статьях, стихах Мережковского того времени культура
предстаёт и неизменно остаётся непреходящей ценностью. В образах
самих её созданий она выглядит чем-то хрупким, почти прозрачным,
как дорогой старинный фарфор, одновременно демонстрируя свою двойственность,
несущую семена разрушения. Это и придаёт ей символику духовного
трагизма.

Юлиан, изображённый Мережковским в романе, с самого начала знает,
что его дело обречено, что его бунт против христианства бесперспективен.
Более того – понимает даже и то, что христианство «прогрессивнее»
и шире язычества, но отказаться от своей веры не может и не хочет,
идя во имя неё на сознательную гибель. Но и погибая, Юлиан убеждён,
что протест его не бессмыслен, что, даже идя против всех, он исполняет
какое-то высшее предназначение. Интуитивно автор предчувствует,
рассматривая образ Юлиана, фигуры Наполеона, Гитлера, Муссолини.
Примерно в это же время Мережковский в своих стихах писал:

И смерть, и жизнь – родные бездны: Они подобны и равны, Друг другу чужды и любезны, Одна в другой отражены. (….) И зло, и благо – тайна гроба. И тайна жизни – два пути. Ведут к единой цели оба. И всё равно, куда идти. (1901 г.).

«Я ничего не боюсь: гибель моя будет торжеством моим… Слава отверженным,
слава побеждённым!» – Восклицает в романе Юлиан. Нетрудно заметить,
что такого рода мысли совершенно чужды той эпохе, которую изображает
Мережковский. Латинская поговорка гласит: vae victis!, то есть
«горе побеждённым», а вовсе не слава, как якобы говорит Юлиан
под пером автора. Очевиднее всего здесь просматривается общеромантический
пафос молодого автора. Как не вспомнить байроновских бунтарей.

Любопытно, что примерно в это же время З. Гиппиус писала в одном
из своих программных стихотворений:

Дерзновенны наши речи, Но на смерть обречены Слишком ранние предтечи Слишком медленной весны.

: Очевидно и другое: печать иного времени, иного подхода, в большей
мере эстетического, чем морального, по формуле Достоевского, что
«красота спасёт мир». Разумеется, в творчестве Мережковского этого
периода нет и намёка на рассмотрение чего бы то ни было и с социально–
политической точки зрения. Близкие как народничеству, так и нарождающемуся
марксизму категории классовой борьбы, общественного сознания Мережковскому
тех лет совершенно чужды.

Впрочем, увлечение чистым эстетизмом было для писателя недолгим.
Уже во второй части трилогии он всё больше и больше «идеологизирует»
свою прозу. Роман «Воскресшие боги», посвящённый жизни и судьбе
гениального мастера итальянского Возрождения – Леонардо да Винчи,
– одна из вершин творчества Мережковского. Видимо, сама читаемая
его книга и поныне.

«Всё было для него живым: вселенная – одним великим телом, как
тело человека – малою вселенною. – размышляет автор о сокровенной
тайне образа Леонардо. – Он подобен был человеку, проснувшемуся
в темноте, слишком рано, когда все спят. Одинокий среди ближних,
писал он свои дневники с сокровенными письменами для дальнего
брата…».

Здесь, видимо, нужно сделать небольшое пояснение: как известно,
многие рукописи Леонардо написаны как бы «зеркальным письмом»,
так что прочесть их можно, только пользуясь отражением в зеркале.
Это ставило в тупик исследователей его творчества ещё пятьсот
лет тому назад.

Название романа «Воскресшие боги», по концепции Мережковского,
должно выражать своего рода историческое возмездие за гибель того
дела, которому был предан Юлиан. Леонардо был призван «отомстить»
«историческому» христианству за поражение языческой культуры.
Но и сам образ великого художника постоянно двоится: две бездны
в душе Леонардо – бездну верхнюю и бездну нижнюю – соединяет в
неразделимое целое, вызывающее и ужас, и восторг одновременно.
(В «Комедии» Данте сам автор и Вергилий, его проводник, спускаясь
в самые глубины ада, – в итоге оказываются на вершинах Чистилища
и даже Рая. Земля шарообразна, и чем больше мы идём вглубь, тем
ближе к новому полюсу, новой вершине.)

Так воспринимает Леонардо его ученик Бельтраффио, от лица которого
ведётся значительная часть повествования: «Вечером показывал мне
множество карикатур не только людей, но и животных – страшные
лица, похожие на те, что преследуют больных в бреду. В зверском
мелькает человеческое, в человеческом – зверское, одно переходит
в другое легко и естественно до ужаса. … И всего ужаснее то, что
эти уроды кажутся знакомыми, как будто где-то уже видел их, и
что-то есть в них соблазнительное, что отталкивает и в то же время
притягивает, как бездна. Смотришь, ужасаешься – и нельзя оторвать
от них глаз так же, как от божественной улыбки Девы Марии». Это
мнение, впрочем, далеко не одного Бельтраффио. Его разделяет и
сам автор романа.

Наглядным воплощением этой двойственности мировосприятия стала
знаменитая Джоконда – венец творчества художника. Как известно,
отсутствие достаточно известных фактов о модели, послужившей основой
для портрета, породило в искусствоведении множество противоречивых
гипотез и предположений. Часть из них зафиксирована и в романе.

Однако нас поражает не это. (В конце концов, романист имеет право
на художественный вымысел). Удивляет сегодня другое. Силой художественной
интуиции Мережковский угадал одно из сенсационных открытий нашего
времени, когда японские исследователи с помощью современной компьютерной
техники смогли установить тот факт, что Джоконда – не что иное,
как своеобразный портрет Леонардо да Винчи в женском обличии.

А в романе, написанном более чем за восемьдесят лет до гипотез
такого рода, Мережковский от лица Бельтраффио говорит: «как будто
всю жизнь, во всех своих созданиях, искал он отражение собственной
прелести и, наконец, нашёл в лице Джиоконды… Как будто мона Лиза
была не живой человек, не супруга флорентинского гражданина мессэра
Джиоконда, обыкновеннейшего из людей, а существо, подобное призракам,
вызванное волей учителя, – оборотень, женский двойник самого Леонардо».

Его универсальный гений, по мысли автора, настолько всеобъемлющ,
что преодолевает не только границы стран, эпох и идеологий, но
и возвышается над полом – сексуальностью – как порождением плоти;
не застывает в рамках мужского или женского, также как и в любых
других рамках. И вот в этом романе на одно из первых мест впервые
у Мережковского выдвигается вопрос о взаимоотношениях личности
и общества.

Спокойно ближних зло приемлю, Любовью дальних окружён, -

мог бы, наверное, вслед за поэтом Иваном Рукавишниковы сказать
Леонардо да Винчи в «Воскресших богах». Устремляясь своим творчеством
к разрешению вечных загадок бытия, художник может быть почти безразличным
к заботам дня текущего. С одинаковым равнодушием Леонардо оказывается
на службе то одного, то другого князя, – то печально знаменитого
тирана Цезаря Борджиа, то французского короля Франциска I. Более
того, под пером Мережковского у Леонардо Цезарь Борджиа, как и
его отец, – римский папа Александр VI –вызывают какой-т особый
пристальный интерес как своеобразные диковинные породы живых существ,
наделённых загадочным обаянием зла.

И здесь ощутима романтическая традиция поэтики антиэстетического
и даже противоестественного, идущая от Эдгара По, бодлеровских
«Цветов зла». Леонардо выглядит в романе человеком, словно созданным
для иного мира, с иными понятиями о прекрасном и безобразном,
добром и злом. В свете этих представлений образы земного мира
выглядят, так сказать, недостаточными, почти неполноценными, вызывающими
скорее грустную улыбку, чем желание что-либо изменить.

Леонардо поэтому и существует, как бы не вполне воплотившись,
живёт, замкнувшись в своём внутреннем одиночестве, словно обходя
стороной тревоги и радости земные, глядя на них из своего «прекрасного
далёка». Тем не менее, горделивые притязания земных царей не вызывают
симпатий ни у автора романа, ни у его героя. «Мне кажется, не
тот свободен, кто, подобно Цезарю (Борджиа– Г.М.), смеет всё,
потому что не знает и не любит ничего, а тот, кто смеет, потому
что знает и любит. Только такою свободою люди победят зло и добро,
верх и низ, все преграды и пределы земные, все тяжести, станут
как боги…». Здесь, конечно, и аллюзия сверхчеловека Ф. Ницше («По
ту сторону добра и зла»), и намёк на то, что именно в бумагах
Леонардо был найден проект летательного аппарата наподобие современного
вертолёта.

Леонардо да Винчи означает, собственно говоря, – родом из местечка
Винчи, но одновременно это слово происходит от латинского «vinci,
vincere – побеждать». Леонардо – «победитель». Своего рода антитеза
Христу – богочеловеку, Человекобог. Эта тема была одной из ведущих
в философских дискуссиях первых двух десятилетий ХХ века. Через
тридцать лет, вернувшись к образу Леонардо, Мережковский в речи
на конференции по культуре во Флоренции «Леонардо да Винчи и мы»
(1932 год) сказал, обращаясь к своему творчеству начала XX века:
«Я думал тогда, как и теперь многие думают,…что Данте ошибся:
нет ада, есть только другой, неиспытанный рай; нет дьявола, есть
только другой, ещё неузнанный Бог; нет антихриста, есть только
другой, ещё не пришедший Христос; первый – наполовину Спаситель,
а на другую половину – второй, тот, кого христиане называют «Антихристом».
Вся, некогда христианская, ныне языческая, культура, от своего
начала до конца, от Винчи до Гёте, – «мир сей», казалось мне,
в Евангелие Христа не вмещается; но вместится в «Евангелие Антихриста».
Истина совершенная и заключается будто бы в том, чтобы соединить
верхнее небо с «нижним». Христа с Антихристом. Этого-то соединения
предтечей и был для меня Леонардо да Винчи. Первым героем моим
был Юлиан Отступник; вторым – Леонардо, тоже Отступник».

Как мы постарались показать, Мережковский за прошедшие годы коренным
образом изменил мнение о своих главных и любимых героях: «Всё
это кажется мне, после тридцатилетнего опыта, после Войны и безымянного
русского Ужаса, таким кощунством, такой смешной и страшной нелепостью,
что мне трудно говорить об этом, хотя бы только наружно спокойно».
И он заключает свою речь строгим приговором: «Человек с двоящимися
мыслями не твёрд на всех путях своих» (Иак., 1,8). И более того:
«Имени Его (Христа – Г.М.) не знают или не хотят знать, Винчи
и Гёте; Данте знает, и мы могли бы от него узнать». Такого рода
радикальное переосмысление своей позиции связано у Мережковского,
несомненно, с опытом мировой войны и революции в России. Но более
подробно мы поговорим об этом в дальнейшем, а пока обратимся к
третьей части трилогии – роману «Антихрист». Всё, что было недосказано
Леонардо, – доскажет будущая Россия, к этой мысли подошёл писатель
в конце романа «Воскресшие боги». И не такой уж невозможной выглядит
введённая в повествование сцена встречи безвестного русского иконописца
с гениальным итальянским мастером во время визита русского посольства
великого князя Василия Иоанновича к Франциску I. В русско-византийской
иконописи, по Мережковскому, видится Леонардо «сила веры, более
древняя и вместе с тем более юная, чем в самых ранних созданиях
итальянских мастеров, Чимабуэ и Джиотто; было смутное чаяние
великой, новой красоты, – как бы таинственные сумерки, в которых
последний луч эллинской прелести сливался с первым лучом ещё неведомого
утра».

В заключительной части трилогии – «Антихрист» («Пётр и Алексей»)
действие переносится в Россию времён Петра I. Однако заключительной
её можно назвать лишь условно. Дальнейшее творчество Мережковского
показало, что финал трилогии стал лишь началом нового цикла произведений.

Сквозная идея, объединяющая все книги трилогии, – мысль о предчувствии
Иного, о несовершенстве настоящего в ожидании Грядущего – в «Антихристе»
достигает наивысшего напряжения. В Романе о Юлиане Отступнике
– гибель язычества становится знаком предчувствия всемирного торжества
христианства. Но в последнем автор видит скорее варварство, чем
подлинное духовное величие, поэтому воскресшее в форме итальянского
Возрождения язычество представляется и возрождением культуры в
целом. Такое е своеобразное «возрождение» осуществляет в России,
по мысли Мережковского, и Пётр I – уже несомненный антихрист и
революционер. Мысль о том, что христианство следует дополнить
антихристианством, то есть язычеством, тогда была Мережковскому
очень близка. Мы уже говорили, что впоследствии он отказался от
неё. Однако не всё так просто, как выглядит на первый взгляд.

В традиционном христианском представлении, изложенном в Откровении
Св. Иоанна явление Антихриста – знак близкого конца света, поэтому
образ Петра I осмыслен в романе в откровенно апокалипсических
тонах. «Антихристом» называют Петра в народе, конечно, в первую
очередь раскольники– старообрядцы. Таким он видится и автору трилогии,
хотя в контексте исторических раздумий писателя это слово означает
не конечное осуждение, а лишь определённую ступень на пути торжества
истины.

В этом смысле роман стал одним из идейных художественных центров
в творчестве Мережковского, поставившем в сжатом виде те вопросы,
ответы на которые в дальнейшем займут долгие годы и приведут автора
сначала к поддержке революционного движения, а потом – к категорическому
отказу от революции. Сам роман, а в особенности историческая концепция,
положенная в его основу, оказали огромное влияние на русскую и
мировую литературу. Томас Манн восхищался глубиной и проникновенностью
философского наследия Мережковского, обращаясь к проблеме творчества
в ряде своих произведений. Образ же Петербурга у А.Белого и А.Блока
вообще непредставим без Петербурга Мережковского.

В его изображении строительство этого города, центра и символа
новой России, само по себе означает конец света, по крайней мере,
конец традиционной России вообще. Как известно, эта мысль на протяжении
XIX века многократно обсуждалась в русской литературе. Апокалипсический
образ Медного всадника, который «Россию вздёрнул на дыбы», казалось,
парил над всей страной, так или иначе невольно ассоциируясь со
всадниками Апокалипсиса:

«Я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно
из четырёх животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и
смотри.

Я взглянул, и вот, конь белый, и на нём всадник, имеющий лук,
и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить.

И когда он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее:
иди и смотри.

И вышел другой конь рыжий; и сидящему на нём дано взять мир со
земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч.

И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее:
иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нём всадник,
имеющий меру в руке своей.

И когда Он снял четвёртую печать, я слышал голос четвёртого животного,
говорящий: иди и смотри.

И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нём всадник, которому
имя «смерть»; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвёртую
частью земли – умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными».
(Откр., 6, 1-8).

Подхватывая пушкинские мысли о протеистической страсти Петра к
перевоплощениям, к маскам, к игре – от «потешных» солдат – к «маскерадам»,
от праздников – карнавалов к маскарадной перелицовке всего российского
уклада жизни, Мережковский переосмысляет их в духе современной
ему эпохи. Предчувствие социальных перемен, неведомых и страшных
событий, охватившее в то время общество (роман увидел свет в 1904-1905
годах), наложило на произведение особую печать.

«Истинное просвещение внушает ненависть к рабству, – говорит один
из героев романа.– А русский царь, по самой природе власти своей
– деспот, и ему нужны рабы. Вот почему усердно вводит он в народ
цифирь, навигацию, фортификацию и прочие низшие прикладные знания,
но никогда не допустит своих подданных до истинного просвещения,
которое требует свободы». По мысли Мережковского, эти «низшие
прикладные знания» – ничто иное, как новые цепи рабства, приковывающие
людей к реальностям «мира сего». Между тем, Христос учил: «не
любите мир, ни того, что в мире». Тот же герой продолжает: «Посвящение
для власти русских царей всё равно, что солнце для снега: когда
оно слабо, снег блестит, играет; когда сильно – тает». (Ср. с
К. Леонтьевым: «Россию нужно подморозить, чтобы не сгнила».) Такие
слова, сказанные в самый канун первой русской революции свидетельствуют
о позиции авторов вполне однозначно. Для Мережковского преемственность
в царствовании дома Романовых – вещь далеко не отвлечённая. То
конкретное нравственное историческое содержание, которое вложил
в понимание императорской власти Пётр I, закономерно ведёт к революции…

Мережковский считал Петра родоначальником русской интеллигенции.
В основополагающей статье «Грядущий Хам» (1905 год) он пишет:
«я уже раз говорил и вновь повторяю и настаиваю: первый русский
интеллигент – Пётр. Он отпечатлел, отчеканил, как на бронзе монеты,
лицо своё на крови и плоти русской интеллигенции. Единственные
законные наследники, дети Петровы – все мы, русские интеллигенты.
Он – в нас, мы – в нём. Кто любит Петра, тот и нас любит; кто
его ненавидит, тот ненавидит и нас». В свете всего вышесказанного
мы видим, насколько велико в представлении Мережковского, значение
интеллигенции – и с социальной, и с религиозной точки зрения.

Возвращаясь к роману «Антихрист», отметим как постоянную черту
образа Петра его двузначность, двуплановость: соединение величия
и некоей неподлинности, фантасмогоричности. Как в самой личности
Петра, так и в его творении – Петербурге. Это постоянно подчёркивается
в романе: «Он окружил себя масками. И «царь-плотник», не есть
ли то маска – «машкерад на голландский манир»?

И не дальше ли от простого народа этот новый царь в мнимой простоте
своей, в плотничьем наряде, чем старые московские цари в своих
златотканых одеждах?» Петербург же – любимое детище Петра – самый
призрачный и ирреальный город в мире. Образ, каким он создан в
творчестве Достоевского, и который восходит к раскольничьим поверьям
петровских и полслепетровских времён: быть месту сему пусту!

«Великий, говорят, великий государь! – Восклицает в романе один
из противников петровских преобразований, архимандрит Федос. –
А в чём его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да
кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор – инструмент
железный – не велика диковинка….Всё-то заговоров, бунтов ищет.
А того не видит, что весь бунт от него. Сам он первый бунтовщик
и есть…. Сколько людей переказнено, сколько крови пролито! … И
кровь не вода – вопиёт о мщении».

Позднее М. Волошин назовёт его «первым большевиком»:

Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к её грядущим далям. (1924 год).

Царь – бунтовщик, революционер, интеллигент. Противоречие, превратившееся
в единство, ставшее естеством самого Петра и всего им сделанного.
Царь сеет семена грядущих восстаний и революций, которые через
двести лет опрокинут дом Романовых, провидчески сказал Мережковский.
А дар предвидения вообще был ему свойственен. Уже весной 1917
года, когда все ликовали по поводу свержения самодержавия и торжества
свободы, он, по свидетельству многих очевидцев, с отчаянием говорил:
чему вы радуетесь? Нашу судьбу будет решать Ленин.

И вместе с тем дело Петра «отменить» невозможно. Давно известно,
что история не знает сослагательного наклонения, и созидательное
начало в ней неотделимо от разрушительного, а общий итог может
оказаться и оказывается совсем не таким, каким задумывался и предполагался.
Колоссальное здание Российской империи начал строить Пётр и строить
его в буквальном смысле на костях своих подданных. Потому и рухнет
эта империя, предостерегает Мережковский. До 1917 года оставалось
чуть больше десятилетия…

Петру в романе противостоит царевич Алексей. Ему писатель поручает
высказать свои заветные мысли и исторические предвидения. Алексей
не просто антагонист Петра. Он изображён как глубокий самобытный
мыслитель, как мученик, своей кровью искупающий преступления отца.
Реален ли исторически такой подход? Этот вопрос не слишком заботит
писателя, оказывается для него явно второстепенным. Историческая
проза Мережковского, несмотря на «точность деталей», не описательна,
не фактографична. Она в первую очередь – беллетризованная иллюстрация
авторских раздумий о смысле истории.

Например, исходя из трактовки царевича Алексея как мученика, мы
вправе задаться вопросом, не есть ли это скрытая аналогия с образом
Христа? Однако, неужели Христос искупает неведомый грех Бога-Отца?
Ведь в итоге получается, что мир сотворён не всемогущим Богом,
а Бого-дьяволом. Пётр у Мережковского назван Антихристом. Мысль
автора просто поразительна – не Антихрист ли Бог-Отец? В своё
время это называлось маркионитской ересью. Впрочем, отношение
Мережковского к так называемому «историческому» христианству всегда
было сдержанным. Особенно в первый период его творчества.

«Царевич может сделаться оружием в руках неприятельских, – думает
Пётр, – зажечь мятеж внутри России, поднять войною всю Европу
– и Бог весть, чем это кончится.

“Убить, убить его мало!” думал царь в ярости.

Но ярость заглушалась другим, доселе неведомым чувством: сын был
страшен отцу».

И вновь приходят на ум библейские параллели: вспоминается жертва
Исаака, предложенная Иеговой Аврааму. Вновь вопрос о жертве крови.
Это далеко не только историческая и социальная проблема. Это проблема
существа исторического процесса в целом.

Суд над царевичем и его казнь приобретают черты глубоко символических
событий, бросающих отсвет на всю последующую историю России. Именно
потому и страшен отцу сын, что слишком непрочным в сознании творца
выглядит то дело, которое начинает Пётр, слишком зависит оно от
роковых случайностей, в том числе и от того, кто будет наследником
царя. Где-то в глубине души Пётр сам сомневается в том, что делает
– и это сомнение окрашивает его деяния в какие-то ирреальные цвета,
придаёт им оттенок фантасмагоричности.

Как зловещий приговор отцу звучат (по тексту романа) слова царевича
на суде: «Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольёшь!
– опять заговорил царевич и, казалось, что он уже не от себя говорит:
слова его звучали как пророчества. – И падёт сия кровь от главы
на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови.
За тебя накажет бог Россию». Если вспомнить 1917, а особенно ночь
на 17 июля 1918 года, то пророчество Мережковского просто потрясает.

История как цепь непрерывных возмездий – цепь, которая начинается
где-то в запредельности, а кончается здесь, в земной реальности.
Этой мыслью завершается трилогия, но не завершается путь постижения
писателем исторических судеб родины. Впрочем, определённый, так
сказать жанровый, перелом в творчестве Мережковского становится
очевидным. После первой русской революции он всё больше и больше
склоняется к открытой публицистике. Одна за другой выходят книги
его статей – «Не мир, но меч», «Больная Россия», «Грядущий Хам».
Название последней (и одноимённой статьи) стало символом отношения
Мережковского к участникам надвигающейся революции.

(Окончание следует)

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Д.С.Мережковский.

Мережковский Дмитрий Сергеевич (2(14).08.1865, Петербург - 9.12.1941, Париж) - писатель, литературный критик и религиозный философ. Окончил историко-филологический факультет Петербургского ун-та (1888). В студенческие годы увлекался позитивистской философией и идеями либерального народничества. В последние годы XIX в. под влиянием творчества Толстого, Достоевского, Ф. Ницше, А. Шопенгауэра становится одним из идеологов «нового религиозного сознания». Мережковскому и его жене 3. Н. Гиппиус принадлежит идея организации Религиозно-философских собраний (проходили в Петербурге в 1901-1903 гг.). Принимал активное участие в создании и деятельности Религиозно-философского общества в Петербурге - Петрограде (1907-1917), в организации журнала «Новый путь» (1903 - 1904), где публиковались материалы Религиозно-философских собраний. Во время первой русской революции, которую Мережковский воспринял с некоторым оптимизмом, у него проявляется интерес к левым партиям. Он знакомится с Кропоткиным, Плехановым, А. Ф. Керенским, сближается с Б. В. Савинковым.

В статье «Семь смиренных» (1909) выступил против позиции сб. «Вехи» (1909). Октябрьскую революцию 1917 г. Мережковский встретил крайне враждебно и уже в конце 1919 г. бежал со своей женой за границу, в Варшаву. Духовный экстремизм и антибольшевизм привели его к возвеличиванию итальянского фашизма (прежде всего самого Муссолини). Он приветствовал нападение нацистской Германии на Советский Союз. В годы эмиграции, живя в основном в Париже (с 1920), Мережковский создал ряд исторических романов и религиозно-философских произв., в идейном отношении не дающих ничего принципиально нового по сравнению с дореволюционным периодом его творчества. Как религиозный философ он является ярко выраженным богоискателем; пытался создать свое христианское учение («неохристианство», «мистический реализм»), сознательно порывая с историческим христианством. Один из главных мотивов его творчества - экзистенциальный. Стимулами религиозного философствования писателя являются его мятущееся между верой и безверием сознание, острое ощущение неотвратимости смерти, и страстное желание спасения от нее.

Русская философия. Энциклопедия. Изд. второе, доработанное и дополненное. Под общей редакцией М.А. Маслина . Сост. П.П. Апрышко , А.П. Поляков. – М., 2014, с. 374-375.

Сочинения: Полн. собр. соч.: В24т. М., 1914;Избр. статьи. Мюнхен, 1972; Собр. соч.: В 4 т. М., 1990; Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995; Собр. соч. М., 1996-2010 [Т. 1-7].

Литература: Бахтин Н. Мережковский и история // Звено. 1926. 24 янв.; Ильин В. И. Памяти Д.С. Мережковского // Возрождение. 1965. № 168; Кувакин В. А. Религиозная философия в России. М., 1980. С. 75-105; Д. С. Мережковский: pro et contra: Личность и творчество Дмитрия Мережковского в оценке современников. Спб., 2001; Гайденко П. П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001. С. 327-355; История русской философии / Под ред. М. А. Маслина. М., 2008. С. 399-404.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Дмитрий Сергеевич Мережковский (1866–1941), поэт, прозаик, литературовед, критик, социальный мыслитель, не чуждый отчасти богословию, а прежде всего философствующий публицист обозначил в творчестве своём начала и, быть может, концы развития многих эстетических, социальных, религиозных идей своего времени, бытовавших в культурном пространстве XX столетия. Мережковского можно определить как идеолога "серебряного века" с большим основанием, нежели кого-либо иного. И он есть своего рода посредник между гораздо ранее обозначившимися стремлениями в отечественной культуре и многими позднейшими блужданиями разного рода художников и мыслителей в сферах как отвлечённого, так и практического миропостижения. По отношению к прошлому он часто эпигон, по отношению к последующему - соблазнитель. У него встречаются поразительно тонкие догадки, даже прозрения, но по самому свойству своего миропонимания Мережковский - еретик, навязывающий свои заимствованные в прошлом заблуждения настоящему и будущему.

Мережковский создаёт из красоты идола и не желает, кажется, сознавать двойственности красоты; в таком вознесении эстетического начала укореняются многие социальные и религиозные убеждения Мережковского. Он провозгласил: "Мера всех мер, божественная мера вещей - красота". Более того, он поставил красоту вне нравственной критики: "Красота образа не может быть неправдивой и потому не может быть безнравственной, только уродство, только пошлость в искусстве - безнравственны". Относительная истинность (безнравственны всё же не только пошлость и уродство) второй части сентенции как бы заслоняет изначальную неправду.

Но истина и красота не всегда тождественны. Мережковский высказал принцип, которым будут руководствоваться при разговоре об эстетике либеральные оценщики искусства на протяжении всего XX столетия, позднее ту же мысль станет исповедовать М.И. Цветаева. Вот суть этого принципа: никто не смеет судить художника, никто не достоин того; искусство - вне нравственной критики.

Исходным побуждением для размышлений Мережковского об искусстве, о современной ему культуре вообще, стали осознание растерянности человеческого разума перед непостижимостью тайны бытия и жажда полного познания, стремления отыскать способы такого познания. Проблема губительна со времён Адама, ибо сама попытка её одолеть всегда обнаруживает лишь недостаток веры и тем влечёт за собою пагубные последствия.

Мережковский остановился перед той же проблемой - перед неодолимым для его сознания противоречием между разумом и верою. Он увидел новое трагическое явление человеку этой давней проблемы в невозможности полноты рационального, научного познания мироздания и одновременной невозможности, как ему показалось, старой веры.

В суждениях Мережковского об искусстве много справедливого, что придаёт убедительность и всей его системе. Так, крайности прагматического понимания искусства, которым противится писатель, несомненно пагубны, а абсолютизация социального служения литературы - мертвит искусство.

"Без веры в божественное начало мира нет на земле красоты, нет справедливости, нет поэзии, нет свободы!" - кто же не согласится с таким утверждением… Только к этому божественному началу Мережковского тянет проникнуть, вопреки чистоте веры, через мистический соблазн.

Мережковский, конечно, верно ощутил в литературе нечто, возвышающее её над примитивным отражением реальности, но, к сожалению, плохую роль сыграло его безразличие к православной истине. Для него критерий - мистическое, но не православное.

Творческое credo у Мережковского - это стремление соединить несоединимое: Бога и дьявола, смирение и «героизм» гордыни, теоцентричное и антропоцентричное мышление. Отсюда его соблазны, раздвоенность его настроений и тяготений, заблуждения и противоречия. И его тёмный мистицизм, неотъемлемый от язычества, хоть он и пытается их понятийно разграничить. И та порча, которую он привносил в культуру своего времени.

Мережковский сконцентрировал в себе самое характерное для времени. Разумеется, иные писатели не совпадали с Мережковским вполне, в чём-то шли дальше него, в чём-то отклонялись в сторону, но часто именно Мережковский расставлял те вешки, которые обозначали ложный путь в общем бездорожье «века». Этим он и своеобразен.

Мережковский стал одним из зачинателей так называемого "нового религиозного сознания", ставшего сущностным признаком "серебряного века". О. Василий Зеньковский, выделяя важнейшее в этом «сознании», утверждает, что оно "строит свою программу в сознательном противопоставлении себя историческому христианству, - оно ждёт новых откровений, создаёт (под влиянием Вл. Соловьёва) утопию "религиозной общественности", а в то же время насыщено эсхатологическими ожиданиями".

Активно проповедуемое религиозное мировоззрение Мережковского - стройно логично и целостно, в относительно завершённом виде, именно как система. Важнейшие свои идеи он повторял, и представить их в обобщённом итоге не столь сложно. Во многом эти идеи даже не система, а схема, под которую подвёрстываются все основные суждения Мережковского.

Можно составить такую цепь основных суждений и положений этой системы:

1) Необходимость религиозного пути обнаружила себя в истории окончательно. Всё, пребывающее вне религиозных исканий, есть фальшь и обман.

2) Христианство - важный, но не окончательный итог на таком пути.

3) Христианство исчерпало себя либо замыкаясь в индивидуальном аскетизме, либо изменив идее спасения в теократической идее, которою грешны как Западная, так и Восточная Церкви. И то и другое означает застой, конец развития.

4) Выход из кризиса христианства видится в создании Вселенской Церкви Духа.

5) Царство Духа, в котором осуществится не индивидуальное, личное, обособленное в себе, но всеобщее, всечеловеческое спасение, должно быть основано на Третьем Завете, естественно продолжающем Ветхий (Царство Отца) и Новый (Царство Сына) Заветы.

6) Переход от Второго (христианского) к Третьему (апокалиптическому) Завету должно осуществиться через революционное одоление теократического соблазна, несущего в себе идею Царства Зверя.

Для Мережковского христианство не есть нечто завершённое и окончательное. В том он - традиционный носитель либерального рассудочного сознания, ищущего во внешней для духовного делания постановке проблем более лёгкого пути к постижению Истины, путь рационального поиска, который грозит превратиться в блуждания по лабиринту всевозможных догадок и логических построений.

Православие Истины не ищет: она уже дана ему в Откровении. Эта Истина - Сам Христос Спаситель.

Вопрос "что есть истина?" - вопрос Понтийского Пилата. Для православного сознания вопрос в ином: как жить по Истине?

Проблема для подлинного христианина не во внешнем поиске рассудочной истины, но во внутреннем мучительном осознании и ощущении собственного несоответствия Истине. Православие ищет обретения Царства Божия не во внешнем (к чему неизбежно приводит либеральный рационализм, что мы и видим на примере Мережковского), но внутри себя, по заповеди Христовой (Лк. 17,21). Истину несложно понять, услышав Христа: "… последуй за Мною, взяв крест " (Мк. 10,21). Но как сделать это? Легче подменить всё рассудочностью и логистикой, выстраивая проблемы во внешнем уме, а не в глубине души.

Итак, если Бог есть Святая Троица, то почему всего два Завета, Ветхий и Новый? Должен быть Третий Завет, рассуждает Мережковский, Завет Духа, как Первый есть Завет Отца, Второй - Сына. Эту мысль писатель повторяет на разные лады едва ли не до самой смерти. Мережковский не отвергает Воскресения, но хочет дополнить неким откровением Духа, которое якобы приведёт человечество к блаженству Царства Божия на земле. Почему-то в событиях Новозаветной Истории он не хочет заметить нечто важнейшее: Святую Пятидесятницу. Дух уже сошёл на землю - и пребывает в бытии Церкви Христовой. То есть то, чего так страстно жаждет Мережковский (равно как и его предшественники), уже свершилось. Тысячелетнее Царство уже пришло: это земное бытие Церкви вплоть до Второго Пришествия. Отождествление же этого Царства с неким тысячелетним периодом земного блаженства после Второго Пришествия давно отвергнуто Церковью как хилиастическая ересь. Тысяча же, напомним вновь, здесь - не счёт лет, а обозначение некоего множества лет в его полноте.

Однако это церковное учение иными «ищущими» признавалось уже, в числе прочего, устарелым, требующим обновления. Мережковский видит в церковной жизни только застой и кризис. Прежде всего, конечно, в Церкви Православной (она ближе, постоянно перед глазами), но и Западная не превозносится им над Восточною. И та и другая Церкви зашли, по убеждённости Мережковского, в тупик, выход из которого только в откровении Третьего Завета.

Мережковскому не даёт покоя кажущееся ему "отвержение плоти" в христианстве. Это одна из принципиальных основ его религиозного беспокойства: нельзя отвергать плоть, если Христос воскрес во плоти.

А христианство вовсе и не отвергает плоти. Оно имеет целью преображение плоти, повреждённой первородным грехопадением. Христос явился в мир во плоти, чтобы взять на Себя, на Свою человеческую плоть грех мира (Ин. 1,29) и чтобы во плоти одолеть последствия греха, приняв страдания и смерть, воскреснув во плоти преображённой. Бог стал Человеком, чтобы человек стал богом. Христианство осуждает и отвергает не плоть, но грех во плоти, и именно такой смысл вкладывается в понятие отвержения плоти (Рим. 8,3-16). Отвергается не плоть, но плоть, живущая в страхе и грехе, утверждается же плоть, живущая в Духе вне греха, то есть плоть преображенная, обоженная. Причащаясь в таинстве Евхаристии плоти Христовой под видом хлеба, человек принимает в себя именно эту преображённую во Христе обоженную плоть, укрепляя себя во внутреннем стремлении к полному преображению мира.

Но Мережковский не хочет (или не может) отказаться от внерассудочного приятия христианской мудрости и приписывает христианству то, что сам в нём собственным рассудком разумевает, и отвергает плоды этого своего разумения, полагая, что таково именно христианство. Мережковский борется с иллюзией, созданной его рассудком. Плоть для Мережковского прежде всего - пол. Тут не обошлось без влияния Розанова. Именно Розанов навязал сознанию многих восприятие христианства как бесплотной духовности. А бесплотность воспринималась в этой системе взглядов как бесполость.

В своём отношении к полу Мережковский - не сознающий себя язычник. Собственно все его религиозные идеи - скрытая попытка соединить христианство и язычество, создать синтез несоединимых сущностей. Мережковскому дорог пол, он противится его отрицанию как может. И поэтому, хотя он порой глухо и пытается говорить о преображённой плоти в Царстве Духа, он преображённости-то не приемлет. Именно поэтому Мережковский выносит свой приговор не только православным святым (преподобному Серафиму Саровскому прежде всего), но и самой святости православной.

Здесь мы вновь сталкиваемся с тем, что уже часто встречалось и прежде: наличие двух точек воззрения на мир и на бытие человека в мире. Одна - изнутри времени, которое абсолютизируется и по меркам которого строится понимание смысла бытия. Стоящий на этом прежде всего обеспокоен устроением земной временной жизни, какие бы при том религиозные заклинания ни произносил. Едва ли не все ереси нового времени сопряжены с таковым пониманием бытия. Иное воззрение совершается как бы из вечности, оно с вечностью сопоставляет всё в земной жизни - и время оттуда воспринимается как нечто важное, но преходящее. Что важнее: судьба человека во времени или участь его в вечности? Состояние земного рабства - принадлежность времени, рабство же у греха губит душу для вечности. Святой взирает на мир из вечности. Плотской человек озабочен временным.

Для Мережковского "необходимо, чтобы Русская Церковь, сознательно порвав связь с отжившими формами русской самодержавной государственности, вступила в союз с русским народом и с русской интеллигенцией и приняла активное участие в борьбе за великое общественно-политическое обновление и освобождение России". Попросту - нужно включиться в революционную борьбу. Эта идея в неявном виде витала ещё в атмосфере "Религиозно-философских собраний" 1901–1903 годов, одним из инициаторов которых был Мережковский. Порочность начального замысла обрекла «Собрания» на неудачу.

Если поискать истоки той основной идеи, которой соблазнился Мережковский, то нужно обратиться к раннехристианской ереси монтанизма (по имени основателя, фригийца Монтана), зародившейся во II в. по Р.Х. и объявившей себя своего рода новым откровением. Для монтанизма был характерен индивидуалистический профетизм, экстатическое горение в предощущении близкого конца мира. Монтанисты недаром называли себя пневматиками (духовными) в отличие от тех, кого они именовали психиками (душевными), то есть возносили своё якобы «совершенство» в Духе над теми, кто оставался в «несовершенстве» устарелого христианства. Монтанизм противопоставлял себя гностицизму, но сходился с ним, как сходятся крайности, в противостоянии ортодоксальному христианству.

Однако Мережковский заимствовал свои соблазны, скорее всего, не прямо у монтанизма, который, не всегда в явном виде, пророс и в более поздние века (не без влияния Тертуллиана и блаженного Августина) и оказал несомненное воздействие на аскетизм западного толка. Мережковский стал последователем учения католического мистика и аскета второй половины XII века Иоахима Флорского. Иоахим, как и монтанисты, опирался в основном на Апокалипсис, утверждая необходимость третьего периода всемирной истории, периода господства Духа Святого (после "периодов господства Отца и Сына"). "Церковь Петрова" при этом должна смениться на "Церковь Иоаннову" (по имени апостола Иоанна Богослова, автора Апокалипсиса). Влияние Иоахима слишком очевидно, недаром Мережковский уже в эмиграции посвятил средневековому аскету самостоятельное, по сути, исследование, включив его отдельной главой в свою книгу о Франциске Ассизском.

Узнаются в рассуждениях Мережковского не только отголоски стародавних ересей, но и более близких соблазнов, идущих от В.С. Соловьёва. Мережковский склонен усмотреть в Духе - Материнское, Женское начало. Церковь Третьего Завета, таким образом, близка к пониманию её как Царства Вечной Женственности. Не оттого ли он не может расстаться с проблемой пола даже в идее преображённой плоти?

В разгар первой русской революции, в конце 1905 года, Мережковский пишет о "дыхании уст Божиих в этой буре свободы", и видит в том "великую истину". В реальной революции он видит осуществление своих религиозных исканий. Созерцая историю, российскую в особенности, Мережковский видит в ней прежде всего проявления революционного освободительного духа, стремящегося соединить религию и революцию ради единой цели - Царства Христова на земле.

Поэтому в искусстве своего времени Мережковский увидел важное достоинство: "Ежели теперь вся Россия - сухой лес, готовый к пожару, то русские декаденты - самые сухие и самые верхние ветки этого леса: когда ударит молния, они вспыхнут первые, а от них - весь лес".

"Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…" (А. Блок). Вот так когда-то с огнём играли и радовались.

В целом, Мережковский дал весьма точную характеристику декаданса. Поспешим с ним согласиться, однако знаки поменяем, вспомнив, что революция есть прежде всего антихристианство (Тютчев) и бесовщина (Достоевский). То же увидим и в декадансе. Повторим, Мережковский справедливо и проницательно соединил декаданс с революцией, а оценивать это можно по-разному.

Во всех своих важнейших идеях Мережковский не вполне оригинален, он чаще следует за кем-либо, кто очаровывает его своими заблуждениями. Он, вспомним ещё раз злое определение, "царь цитат". То же и в художественном творчестве. Здесь он тоже «цитирует», не прямо и примитивно, разумеется, а через образные приёмы, художественную манеру того, кого он слишком хорошо знает, исследовал как критик. Он эпигон, но это эпигонство - ненамеренно и, скорее всего, не сознавалось им самим. Ему мешала его литературная эрудиция. В его произведениях заметны отсветы художественной манеры или эстетических идей, бессознательно заимствованные у Гоголя, у Достоевского, у Толстого, Гончарова и даже у Мельникова-Печерского. И поскольку Мережковский испытал влияние слишком многих, в его образности обнаружилась своего рода полифония писательских приёмов, отразившая и полифонию важнейших идей его, в которых он также является прежде всего эпигоном.

Он двойственен постоянно, неизменно. Но эта двойственность весьма своеобразна. Его нельзя назвать в полном смысле художником противоречивым. Противоречивость предполагает некую кристаллизацию, поляризацию идей. Система Мережковского аморфна. У него нет дуализма, но есть амбивалентность, ибо в дуализме присутствует та самая поляризация противоположных начал, в амбивалентности же всё доводится до полного взаимопроникновения идей и невозможности отделить одно от другого.

Своеобразное смешение образа Христа и Антихриста, откровенно проявляется в трилогии "Христос и Антихрист" (1896–1905).

Можно обманчиво предположить, что в этом создании автор прослеживает, противопоставляя, начала света и тьмы, присущие бытию. Но нет: он видит лишь смешение их, нераздельность добра и зла повсюду, невозможность их разделения. Для Мережковского Христос и Антихрист - двойники, подобные один другому, и оттого лик Христов оборачивается дьявольской маской. Так Мережковский видит мир, в том его мука. Недаром в романе о Леонардо, входящем в трилогию, несколько раз подчёркивается тождество Христа и Антихриста: "Подобие Христа и Антихриста - совершенное подобие. Лик Антихриста в лике Христа, лик Христа в лике Антихриста. Кто отличит? Кто не соблазнится? Последняя тайна - последняя скорбь, какой не было в мире…Христос и Антихрист - едино".

Такая идея многих соблазнила в "серебряном веке" - Мережковский со многими связан был, на многих воздействовал. От него во многом и пошло безразличие к добру и злу, характерное для многих «серебряных». Набору идей Мережковского Ильин находит источник в теософии, масонском мистицизме, гностицизме. И этот набор был выплеснут в эстетическую стихию "серебряного века" и воспринят, и переадресован дальше - в постмодернистский хаос конца XX столетия.

Пишет Мережковский исключительно исторические романы. Он ищет в истории подтверждения своих идей - и подвёрстывает историю под доказательство собственных схем и теорий. Мережковский, и философ-публицист и романист, интересен более всего тем, что в его идеях отразилось самое характерное, что есть в "серебряном веке". У иных деятелей «века» больше крайностей, у Мережковского - срединность. Именно поэтому, как отметил Бердяев, "одному Мережковскому удалось создать целую религиозную конструкцию, целую систему неохристианства".


| |